В. Лазурский. Путь к книге | НАЧАЛО | МОСКВА И ДАЛЬНИЙ ВОСТОК. 30-е ГОДЫ | СЛУЖБА В АРМИИ


К месту назначения нас везли воинским эшелоном. Путешествие (неизвестно куда!) продолжалось целых три недели. Команда «одногодичников», в которую я был зачислен, состояла вся из молодых людей, успевших окончить вузы, преимущественно — гуманитарные. Было среди нас много кинематографистов, музыкантов, художников. Поезд, сформированный частью из жестких спальных вагонов третьего класса, в которых ехала наша команда, частью из теплушек, шел вне расписания. Он двигался с черепашьей скоростью, подолгу простаивая на узловых станциях, пропуская скорые и товарные поезда. Во время этих длительных остановок нас водили строем «принимать горячую пищу». Иногда эти «обеды» происходили глубокой ночью. Иногда от обеда до обеда проходило больше суток, и было голодновато: из дома почти никто не захватил с собой ни продуктов, ни денег. Да и купить что-нибудь съестное на остановках не всегда удавалось. У меня сразу завязалось знакомство с несколькими соседями по вагону. Они, как и я, были кинематографистами. Особенно я сдружился с Георгием Мельником. Он только что окончил ВГИК и мечтал стать кинорежиссером и сценаристом. Георгий читал мне свои стихи. Мы по-братски делили с ним селедку, захваченную им из Москвы, и тратили понемногу десять рублей из моего кошелька.

Между тем, перевалив через Урал, поезд двигался по бескрайним равнинам Сибири. Перед нашими взорами проходила панорама полей и лесов, полноводные, широкие реки пересекали наш путь. Остались уже позади Иртыш, Обь, Енисей. Мы приближались к Байкальскому озеру.

Запомнилось яркое солнечное утро на берегу Ангары. Эшелон задержали на стрелке недалеко от Иркутска. Ночью выпал первый снег. Деревья стояли все в инее. Бирюзовое небо отражалось в прозрачных, незамерзающих водах Ангары. На дне ее можно было разглядеть каждый камушек. Мы вышли из вагонов и любовались синими лесистыми горами, со всех сторон обступившими еще не видимое «славное море, священный Байкал». Не терпелось поскорее увидеть это чудо природы.

Паровоз свистнул, выпуская белый пар. Мы бросились по вагонам. Лишь к исходу дня наш состав миновал наконец последние, по преимуществу деревянные постройки Иркутска. Он приближался к месту, где Ангара вытекает из великого озера.

Дикая, суровая красота, в которой предстал совершенно неожиданно Байкал, находилась в потрясающем контрасте со светлой, бирюзовой Ангарой в ее подвенечном снежном уборе. Свинцово-серые тучи нависли над озером. Свинцовые волны бороздили его поверхность. Предзакатное солнце плеснуло в него ржавчины. Поезд шел вдоль южного берега озера, то ныряя в черные дыры туннелей, то снова выскакивая на свет и двигаясь по узкому карнизу: справа крутой, скалистый горный склон, слева — прибой, почти омывающий волнами колеса медленно ползущего поезда.

Луч солнца прорвался сквозь тучу, и золотые жилки пробежали по воде. Дикие в закатном освещении скалы окружали со всех сторон суровое море, и только теряющийся на горизонте зубчатый хребет гор восточного берега возвышался голубой стеной, подсвеченной у подножия золотистым светом...

Сразу за Байкалом начались могучие горные кряжи и хребты, поросшие мощными кедрами такого роста, что наш поезд казался рядом с ними игрушечным. Сибирь до Байкала поражает необъятностью просторов, но Забайкалье еще больше поражает грандиозностью горных массивов, роскошью и здоровой силой природы, особенно когда панорама, не торопясь, разворачивается перед глазами в окнах медленно ползущего поезда. За двадцать два дня пути от Москвы до неизвестного нам «места назначения» почти у самых берегов Японского моря мы увидели всю нашу огромную страну, физически ощутили ее необъятность. Это было очень сильное переживание, на всю жизнь запечатлевшееся в душе.

Когда мы, наголо остриженные под машинку, вымытые и выпаренные в бане, сытно накормленные и выспавшиеся на чистых простынях, проснулись в казарме от зычного возгласа «подымайсь», мы знали уже, что мы бойцы дивизии Особой краснознаменной Дальневосточной армии (ОКДВА) и что наш гарнизон расквартирован недалеко от Владивостока. Здесь кончалась наша Родина. А за сопками, заслоняющими от нас линию горизонта, всего в каких-нибудь пятнадцати километрах была Маньчжурия, недавно оккупированная японской Квантунской армией.

Началась обыкновенная солдатская жизнь: утренняя зарядка на плацу перед казармой в нижнем белье и сапогах, умывание ледяной водой, поверка с неизменными шутками старшины — «протереть все, что протирается, и пришить все, что у кого болтается!»; строевая подготовка и политзанятия, хождение трижды в день в столовую (неизменная каша и рыба на завтрак, обед и ужин, ржаной хлеб и жидкий чай вприкуску с белым, как снег, и крепким, как кремень, колотым сахаром); чистка оружия и прогулка в строю по окрестным дорогам, среди сопок, с солдатскими песнями. Самой любимой была известная «Дальневосточная»:

По долинам и по взгорьям
Шла дивизия вперед...

Мы пели:

Колыхалися знамена
Кумачом кровавых ран,
Шли лихие эскадроны
Приамурских партизан...

— и чувствовали себя героями отгремевших революционных боев. Этому способствовала даже наша экипировка: зимняя форма состояла из овчинных полушубков и валенок, а на головах были серые суконные буденовки с нашитыми на них большими красными пятиконечными звездами. Песня кончалась словами:

И на Тихом океане
Свой закончили поход.

Казалось, что мы поем о нас самих, о своей собственной судьбе, забросившей нас на край света. В этом была волнующая романтика.

Был день, запомнившийся на всю жизнь. Нас, новобранцев, приводили к присяге. Вся часть была выстроена на большом плацу.

«Я, сын трудового народа...»,— произносил торжественные слова присяги комиссар полка.

«Я, сын трудового народа»,— повторяли мы за ним хором. «Я, сын... я, сын... я, сын...»,— вторило нам многоголосное эхо, несущееся со всех сторон с окружающих раздольненскую долину сопок. Казалось, все они населены такими же, как мы, сынами трудового народа...

Но будни казарменной жизни были подчас невыносимо тягостны для меня. Особенно я не любил чистку оружия — ежедневное разбирание на составные части трехлинейной винтовки образца 1891 года системы генерал-майора Мосина*. Протирание и смазывание и без того зеркально чистых деталей казалось мне совершенно бессмысленным занятием — мы ведь не сделали еще ни одного выстрела. А занятия штыковым боем, когда с разбега надо было тыкать трехгранным штыком в набитые соломой чучела, расставленные на плацу перед казармой, казались мне просто омерзительными. Когда командир отделения Росинский своим тихим, кротким голосом наставлял меня, что надо колоть не куда попало, а «под яблочко», мне делалось дурно, потому что у меня было развитое воображение и я не мог себе представить, как это мне придется всадить штык в глотку живому человеку, хотя бы и злейшему врагу...

* Сергей Иванович Мосин (1849—1902). Винтовка эта была незаменимым оружием русской армии в 1914—1918 годах и дожила до начала Великой Отечественной войны.

В свое время на меня произвел огромное впечатление рассказ Гаршина «Четыре дня». Я с детских лет не мог видеть без содрогания пролитую кровь, вид ее вызывал у меня тошноту. Такую же физическую тошноту я испытывал на занятиях штыковым боем. Я делился своими душевными страданиями с Мельником. Мы с ним стояли в строю на самом правом фланге. Я был первым, он — вторым номером пулеметного расчета. Я был вооружен ручным пулеметом Дегтярева. Георгий таскал за мной в сумке запасные диски с патронами. Койки наши стояли рядом. Любя меня и желая мне помочь, он посоветовал прочесть «для вправления мозгов» книгу Ленина «Империализм, как высшая стадия капитализма». Книгу эту он достал из своей тумбочки. Я дал ему взамен почитать книгу, которую захватил с собой из Москвы вместе с карманным огизовским однотомником избранных произведений Маяковского. Это был «Путь энтузиаста» Василия Каменского. Я очень увлекался в то время поэзией этого круга, знал наизусть «Жонглера» В. Каменского и не без успеха читал его товарищам по команде одногодичников.

Не только морально, но физически я плохо был подготовлен к военной службе. Ужасно уставал и легко простужался. В результате суровая «закалка» кончилась тем, что уже в начале января 1932 года я попал в госпиталь с сильнейшим воспалением среднего уха. Военный госпиталь в Никольск-Уссурийске пустовал. Я лежал совершенно один в просторной, светлой палате. Холодный ветер пригоршнями бросал в окна сухой песок (снега не было). Но окна были заклеены, между двойными рамами лежала вата, белые кафельные печи были жарко натоплены, в палате было тихо и уютно. Я испытывал невероятное блаженство: никто не будил меня резким криком «пады-майсь», можно было лежа читать, думать, писать письма домой. Из госпиталя я написал и единственное, оставшееся без ответа, письмо Л. В. Кулешову. Сохранился черновик этого письма. Я писал, что захватил с собой записки о работе режиссера и актера в надежде привести их в более стройный вид на досуге, но что это вряд ли удастся сделать*. Письмо кончалось словами: «Никогда не теряю надежды еще встретиться с Вами» — и приветами А. С. Хохловой и собаке Кулешовых Крысе.

* Я имел в виду собственную запись лекций Л. В. Кулешова, читанных им в режиссерском кружке художникам-мультипликаторам весной и летом 1931 года, о путях развития советской кинематографии, о монтаже, о работе кинематографического актера. Эта запись тоже сохранилась.

Постепенно мои художнические таланты почти совершенно освободили меня от строевой подготовки и других тягот казарменной жизни. Началось с оформления ротной стенгазеты. Ее увидело начальство из политотдела части. Меня привлекли к работе в гарнизонном Доме Красной Армии (ДКА) в качестве художника-оформителя. Вскоре я стал там настолько незаменимым участником почти всех видов художественной самодеятельности, что в казарму меня отпускали только на ночь, освободив совершенно от всех военных занятий. Но было это счастье очень недолговечным.

Однажды на рассвете зимой 1932 года нас подняли по тревоге и велели выносить матрацы на плац перед казармой, где были разложены костры. Приказано было жечь солому, которой были набиты матрацы. Между тем на грузовые машины и обозные телеги спешно складывалось все ротное имущество.

Может быть, начинается война? Положение на границе с Маньчжурией было очень напряженное. На душе было тревожно. Погрузка подходила к концу, когда меня и еще несколько человек из команды одногодичников вызвали в штаб части. Здесь мы узнали, что нас откомандировывают в распоряжение ВСО (Военно-строительного отдела ОКДВА). Мы получили на руки сухой паек и вернулись в опустевшую казарму. Мы не успели даже попрощаться с нашими товарищами по роте — часть в пешем строю отбыла уже в неизвестном направлении. Может быть, прямо в бой? Ушел с полком и мои друг Мельник. Под пеплом погашенных костров тлели еще кое-где угольки...

Прошло около года, прежде чем мы встретились вновь. Встреча эта произошла на Русском острове, омываемом водами Японского моря. Георгий рассказал мне, как ночью, при свете луны, по льду замерзшей бухты Золотого Рога часть была переброшена из Владивостока на этот остров, почти необитаемый, и расквартирована в пустых, полуразрушенных казармах, взорванных в свое время интервентами, покидавшими в начале 20-х годов Дальневосточный край.

Русский остров — высокая гора, одиноко выросшая со дна океана. До революции Русский остров был крепостью, прикрывавшей огнем батарей вход в глубокую владивостокскую бухту Золотой Рог. Сейчас мощные форты и бастионы лежали в руинах, заросшие непроходимым субтропическим лесом и опутанные лианами. С вершины остроконечной горы взор далеко проникал в глубины моря. Крутые склоны горы и под водой были покрыты такой же буйной растительностью — сплошным ковром зеленых водорослей. Казалось, что это отражение острова в воде. Белая кромка прибоя отделяла узенькой кружевной полоской гору от ее мнимого отражения. Бродя с Георгием по склонам горы и любуясь открытым морем, я подумал о том, что так мог выглядеть остров Робинзона Крузо. Мне ужасно захотелось выкупаться в Японском море. Как интересно было бы рассказывать об этом потом, по возвращении домой, в Одессу! Оказалось, однако, что купанье опасно и бойцам строжайше запрещено: в море водятся каракатицы, осьминоги, электрические скаты и другие морские чудовища. У берегов плавало множество прозрачных медуз. А гигантских крабов я видел уже раньше — на китайском рынке во владивостокском порту, так называемой Миллионке.

В описываемое время Миллионка была еще местом в высшей степени экзотическим. Пройдя по нагорной главной улице Владивостока Светланке и спустившись вниз, к порту, вы попадали в совершенно иной, ни на что не похожий мир. Впрочем, если вам случалось видеть киноленты о старом Сан-Франциско,— Миллионка непременно напомнила бы вам именно этот фантастический город с его китайскими трущобами: портовая часть Владивостока была сплошь заселена китайцами. Они ютились в небольших, преимущественно одноэтажных домах на высоких фундаментах, образующих род террас, обнесенных перилами. К широко распахнутым на улицу дверям, выкрашенным в сине-зеленый цвет, вели деревянные лесенки, а внутри, в передних комнатах, располагались лавчонки, торгующие всякой всячиной.

Вдоль Китайской улицы селились торговцы посолиднее. Здесь преобладала торговля пушными товарами. Над лавками шапочников — их были здесь десятки — красовались вывески с изображениями тигров. Среди них были замечательные: жутко свирепые, меланхолически томные, «тигры с глазами ребенка» и тигры с пышными казацкими усами... Множество других было испещрено китайскими иероглифами — желтыми на черном или киноварно-красными на ярко-голубом фоне. Над дверьми лавок висели повсюду пестро раскрашенные бумажные фонари со свисающей длинной бахромой, колеблемой морским ветерком. Рядом с «Дантистом Дан-Тином» помещалась лавка часовщика. Сотни часов разных фасонов и размеров шипели в ней, как змеи. Все они точнехонько показывали одно и то же время. Я смертельно боюсь змей. Зловещее шипение часов нагоняло на меня ужас, и я спешил удалиться, не дожидаясь момента, когда все они начнут одновременно бить...

В лабиринте грязных переулков, ответвляющихся от главной торговой улицы, ничего не стоило заблудиться. Зато здесь можно было встретить и важно шествующих, старомодно одетых во все синее, пожилых китайцев с длинными косами и традиционными круглыми шапочками на головах, всем своим обликом напоминающих китайских мандаринов из сказок Андерсена, и китаянок с детьми, одетых в национальные синие одежды, с трудом ковыляющих на своих изуродованных по древнему обычаю малюсеньких ножках. Здесь же, на улице, дрались из-за старой, гнилой доски двое оборванцев-«рогулек» (носильщиков), а на каждом углу восседали на корточках владельцы портативных «игорных заведений».

Великолепные китайские кондитерские, в которых за баснословные деньги можно приобрести фунт конфет, сверкающих всеми цветами радуги. Из кухонь тянет вкусным запахом китайской стряпни. Повара крошат мелко-мелко какие-то овощи.

В соседнем доме через широко отворенные двери видны фехтующие фигуры, в костюмах древних сказочных героев, с лицами, скрытыми под чудовищно страшными личинами. По расклеенным рядом афишам можно было догадаться, что это актеры китайского театра репетируют пьесу национального классического репертуара...


Среди пяти-шести человек, откомандированных в распоряжение ВСО, кажется, один только я не имел специального технического образования. Оставили же меня в гарнизоне по рекомендации одного из ближайших моих товарищей-одногодичников, строителя по профессии, Ноя Гольдберга — я мог очень пригодиться в строительной конторе как человек, умеющий чертить и рисовать. Таким образом я стал на время строителем. Сперва я работал чертежником и сметчиком, а потом, за недостатком квалифицированных специалистов, прорабом на большом строительном участке, находившемся в трех километрах от гарнизонного поселка. Здесь сохранились остовы нескольких обширных, трехэтажных казарменных корпусов дореволюционного времени, без крыш, с зияющими дырами оконных и дверных проемов, без стекол и рам, с прогнившими или совершенно разрушенными междуэтажными перекрытиями. Кирпичные стены, поставленные на прочном фундаменте, сохранились почти без повреждений. Казармы эти надлежало восстановить в кратчайший срок и подготовить их к приему новых частей, которые должны были прибыть в Раздольное.

Я поселился в одном из лучше сохранившихся помещений, в комнатке с пустым оконным проемом. Отсюда открывался вид на широкий простор раздольненской долины с текущими по ней между двумя грядами сопок речками Суй-Фуном и Пачихезой. Наши разрушенные казармы вытянулись вдоль дороги у подножий одной гряды, другая голубела вдали, километрах в двенадцати от нас. Где-то за ней была уже граница Маньчжоу-Го. Склоны ближних сопок, за казармами, густо поросли кустарником и невысокими, обвитыми лианами дубками, березами и хвойными деревьями. Заросли эти были труднопроходимыми, в них жили черные гадюки и другие ядовитые змеи, встречались небольшие удавы. Множество диких зверьков перебегали дорогу путника, отважившегося подняться в гору по узкой тропке. Среди них — редкостные полосатые бурундуки, с пушистыми, как у белок, хвостами и блестящими черными бусинками глаз.

Весной с сопок бегут бесчисленные ручьи. Их тихое мелодичное журчание сливается в неумолчный музыкальный шум. Долина покрывается сплошным ковром дикорастущих ирисов, маков и других цветов.

В первую же ночь, проведенную на новом месте, я был разбужен на рассвете каким-то таинственным дуновением, коснувшимся моего лица и волос. Я лежал на койке, глядя в светлый прямоугольник окна и недоумевая, что бы это могло быть. Вдруг снова пронеслось легкое дуновение над моей головой. И в тот же миг я увидел на светлом прямоугольнике окна силуэт маленькой летучей мышки. Вскоре она возвратилась обратно в свое гнездышко в углу, над изголовьем моей койки.

Летучие мыши — безобидные твари. В дальнейшем присутствие живого существа в моей уединенной келье даже как-то скрашивало чувство одиночества, охватывавшего меня подчас,— мне пришлось прожить здесь, «на объекте», несколько месяцев, прежде чем меня заменили строителем-профессионалом.

Моим надежным советчиком и наставником был данный мне в помощники опытный десятник Иван Спиридонович Кошелев. Человек уже немолодой, он по-отечески относился ко мне. Прежде всего он посоветовал приобрести во Владивостоке классический учебник Стаценко «Части зданий». И я прилежно принялся за ликвидацию своей абсолютной неграмотности в строительном деле.

Вначале на нашем участке копошилось несколько бригад чернорабочих — корейцев и китайцев, живущих в убогих фанзах, разбросанных здесь и там по долине.

Затем прибыли квалифицированные рабочие-сезонники из Сибири, с Урала и даже с Волги и Камы. Это были каменщики и плотники, печники и слесари, кровельщики и стекольщики, приехавшие с собственным инструментом. Между тем я настолько освоился с учебником Стаценко, что смог совершенно самостоятельно готовить для плотников чертежи оконных рам, проектировать междуэтажные перекрытия и возводить стропила под крыши. Я даже сочинил нестандартные слуховые окна, сделав их, из эстетических соображений, несколько уже, чем следовало: мне казалось, что их «готическая» стройность придает всему зданию некоторую нарядность. С печами и печными трубами не предвиделось никаких хлопот — печники сами отлично знали свое дело. В общем, мой добрый наставник оказался совершенно прав, утверждая для придания мне бодрости духа, что «дома строить — все одно, что лапти плесть». Однако были у нас с ним и очень большие трудности: строительные материалы не были заранее заготовлены, и строителям пришлось самим готовить их, прежде чем приступить к работе. Правда, почти все необходимое можно было добыть поблизости: здесь была и красная глина, пригодная для изготовления кирпичей, и песок, и галька. Пришлось начать с устройства примитивнейшего кирпичного завода (кирпич сушили прямо на солнце) и самим распиливать древесные стволы на доски ручными пилами. Всеми этими работами руководил Кошелев.

Еще одно тяжелое испытание обрушилось на нас. Весной в Приморье наступает период дождей. Теплые субтропические ливни льют днем и ночью, не прекращаясь в течение многих недель. Грязь на дорогах становится по колено не в переносном, а в буквальном смысле слова: ступив ногой в невидимую рытвину, зачерпываешь полный сапог жидкой грязи. Вернувшись к ночи домой, мы ложились на влажные от сырости простыни. Одежда не успевала просохнуть к утру.

Дожди почти совершенно приостановили все наши заготовительные работы. Бедствие это достигло своего апогея, когда однажды обе наши речки вышли из берегов. Меня предупредили по телефону о надвигающемся наводнении. Сев на лошадь, я поспешил к берегу Суй-Фуна, чтобы отозвать рабочих, занятых вылавливанием плывущих по реке бревен.

Вода прибывала с такой быстротой, что обратно людям пришлось идти по пояс и по грудь в воде. Вскоре Суй-Фун слился с Пачихезой в один бурный поток, стремительно несущий свои воды к морю, а посреди него торчали только плоские крыши корейских фанз, на которые взобрались их обитатели со своими женами, детьми и жалким скарбом. Это было зрелище всемирного потопа. Воинские подразделения, еще остававшиеся в нашем гарнизоне, были подняты по тревоге и брошены на спасение утопающих. Мы наблюдали со склонов сопок, как полуголые красноармейцы самоотверженно боролись со стихией, несущей на вспененной поверхности какие-то обломки, коряги, бревна, снимали с крыш несчастных корейцев и перетаскивали их в свои лодки и баркасы...

На следующее утро солнце засияло в безоблачном небе. Речки вошли в свои берега. Период дождей закончился. Потоп причинил не только разрушения. Он оставил нам в подарок множество бревен, столь необходимых нам для нашей стройки.

Описывая сейчас, почти полвека спустя, этот очень трудный период моей жизни, я с величайшей любовью вспоминаю всех этих простых русских людей, мастеров своего дела, которых обстоятельства временно вынудили превратиться в чернорабочих, месить грязь, мокнуть под дождями и спать, почти не имея крыши над головой, питаться в полсыта, но они не теряли при этом бодрости духа и, хотя и роптали на неустройство, работали изо дня в день не за страх, а за совесть.

Все лето 1932 года я прожил в своем «одиночном заключении» в обществе летучей мышки, тоскуя по товарищам и по ДКА, куда мне лишь изредка удавалось вырваться. Но вот пришло освобождение: из штаба ОКДВА прибыла комиссия, инспектирующая ход восстановительных работ в гарнизоне. Она посетила и мой объект. Я предстал перед комиссией и доложил о состоянии работ.

— Это Вы — кинематографист? — спросило меня довольно приветливо важное, судя по ромбам на петлицах, лицо, возглавляющее комиссию.

— Так точно,— ответил я.

14. Помкомвзвода. ОКДВА. 1933

Затем внимание важного лица привлекли слуховые окна в «готическом стиле», успевшие уже украсить крышу одной из казарм.

— А что, в эти окна можно пролезть? — спросило лицо не без иронии в голосе.

— Так точно! — ответил я браво.

— А ну, попробуйте!

Я повернулся кругом, быстро взобрался на чердак, благополучно пролез в узкую щель окна и появился на крыше. Члены комиссии весело смеялись внизу, глядя на мою тощую фигуру. У меня отлегло от сердца — значит, все в порядке...

Действительно, состояние работ на нашем с Кошелевым участке было признано удовлетворительным. К осени в наш гарнизон прислали нескольких профессионалов-строителей, я был освобожден от тягостных для меня обязанностей прораба и переселился в поселок, где все мои товарищи давно уже жили на частных квартирах. Осенью 1932 года истекал срок нашего пребывания в команде одногодичников. Но всех нас задержали еще на полгода, аттестовав как военных строителей со званием помкомвзвода. Мы сменили наши малиновые пехотные петлички на черные с одним рубиновым «кубиком» и скрещенными серебряными топориками, сфотографировались и разослали свои первые командирские фотопортреты своим близким.

На Дальнем Востоке нам пришлось отслужить еще всю зиму 1932— 1933 года. Но теперь у меня снова было много свободного времени, которое я мог отдавать работе в ДКА.

Между тем в гарнизон прибыл настоящий режиссер-профессионал. При ДКА организовался театральный коллектив. Наш гарнизон и после ухода на Русский остров почти всей команды одногодичников-москвичей был богат талантами, как, вероятно, и все другие гарнизоны. Мы сыграли пьесу братьев Тур «Земля и небо». Для этого спектакля я спроектировал «конструктивную установку», изображавшую интерьер астрономической обсерватории. Гарнизонные плотники и маляры отлично справились с ее сооружением на небольшой вращающейся сцене ДКА. Как пригодились мне теоретические знания и практический опыт, полученные в Москве, в драмкружке при Доме ученых, где я успел сыграть небольшую роль комсомольца в пьесе «Зеленый шум»! Режиссер нашего раздольненского самодеятельного театра оценил мой энтузиазм и поручил мне главную роль в пьесе братьев Тур. С полным самозабвением я отдался работе над ролью старика астронома. Прообразом для него послужил мой дед А. М. Богомолец, с которым я прожил целый год под одной крышей в московской квартире Богомольцев, изо дня в день наблюдая его старческие повадки и чудачества. Говорят, я слишком много жестикулировал. Думаю, что это простительно: мне было всего 23 года, а артистический темперамент захлестывал меня. Публика хорошо принимала наш спектакль. Окрыленные успехом, мы написали коллективное письмо Константину Сергеевичу Станиславскому, в котором сообщали о нашем дальневосточном самодеятельном театре, и получили коротенький ответ — всего несколько строк, отпечатанных на машинке, но с собственноручной подписью «К. С.»! Мы были вне себя от гордости.

У меня сохранилась групповая фотография, на которой запечатлены все участники спектакля «Земля и небо» во главе с начальником ДКА и с нашим милым художественным руководителем С. В. Замятиным. Я сижу рядом с ним. На обороте фотографии его рукой сделана шутливая надпись:

«Культурному и чуткому товарищу по работе над спектаклем «Земля и небо», исполнителю, а вернее, создателю подлинно художественного образа проф. Беклемишева в той же пьесе. Дарю эту фотографию в знак глубочайшей признательности за большую и серьезную работу, которая помогла стать спектаклю «Земля и небо» — непревзойденным.

С. Замятин. 6.IV.33».

На следующий день, 7 апреля 1933 года, я и многие мои товарищи по работе в ДКА покидали гарнизон по демобилизации.

Путь из Владивостока в Москву длился менее двух недель. Мы ехали со всеми возможными в те годы удобствами, бездумно расточая в вагоне-ресторане заработанные на Дальнем Востоке деньги и любуясь из окон величественной панорамой родной страны, проносившейся мимо нас со скоростью экспресса Владивосток — Москва. Это было незабываемое по силе чисто зрительных впечатлений путешествие.

Как и в первый раз — на пути с Запада на Восток, так и теперь, двигаясь в обратном направлении, я поражался не столько разнообразием сибирской природы, сколько ее изобилием, грандиозностью порций, которыми она распределяет землю: здесь будут горы (гор — до одури); там степи (без конца и краю), тут озера (больше похожие на моря).

Природа Сибири монументальна. Она скупа в красках. Охры, коричневые земли, белила и слоновая кость, ржавые оттенки жженых земель — ее излюбленная палитра. Но какой она колорист! Тонкий и грубоватый, монументальный даже в тонкостях, нежный даже в грандиозном. Монументалист — она не стесняет себя пространствами. Широко набрасывает планы. Пишет простыми, но великолепными в своих сочетаниях красками. Хорошо знает, как потрясающе действуют на воображение громадные массы, однообразные поверхности, большие линии...

Поздним вечером, при луне, горы, как и небо, насыщены лунным светом. Их плоский, нематериальный силуэт едва-едва отделяется от неба. Дымы паровозов со светлым ореолом. Их голосам среди гор отвечает эхо...

На одиннадцатый день пути мы приближались к Вятке. Становилось все теплее. Уже реки широким разливом покрыли поля, к самому полотну подступила мутная, коричневая вода. Озими зазеленели на мокрых розовых полях. Забелели вдали церкви с синими куполами и шпилями колоколен. Пять луковиц собора нежной зеленью ответили полям. Разноцветные крыши — синие, зеленые, красные — аккуратных деревянных домов запестрели в акварельных, чистеньких небесах. Прямые улицы, новенькие, еще не крашенные заборы. Старые развесистые березы отразились в голубых лужах.

Не успел еще поезд остановиться у перрона, как пять или шесть лавчонок, таких же пестрых и праздничных, как и сама Вятка, разразились неожиданным концертом множества детских и больших, настоящих гармошек. Весь поезд высыпал на перрон. Мухами облепили развеселые лавочки, увешанные от потолка до пола аляповатыми и заманчивыми игрушками. Диковинные длинные курительные трубки, серые лошади в яблоках, деревянные царь-пушки, ярко раскрашенные красноармейцы... И гармошки, гармошки без конца: маленькие, большие, писклявые и басистые, дешевые из газетной бумаги и дорогие, разукрашенные перламутровыми пуговицами...

Два звонка. С оттопыренными карманами вскакиваю в свой вагон. В ушах звучит еще нестройный концерт гармошек на станции... Пестрая, развеселая карусель — Вятка промелькнула и исчезла в розовых полях и голубом небе.

Не успели оглянуться, как новенькие дома Котельнича выбежали встречать нас на обрывистый берег коричневой реки Вятки, предводимые красивой церковью и бело-зеленой колокольней, увенчанной синим шпилем.

Удивительной с непривычки казалась такая густота населенных пунктов после безлюдных и невозделанных просторов Дальнего Востока и Сибири...

>>


<< || [оглавление] || >>